Израиль Зекцер

Я родился 8 марта 1929 года в Польше (Западная Украина), в небольшом городке Ровно, в еврейской семье мелкого служащего на частном пивоваренном заводе, коммивояжера. Несмотря на то, что мать, учительница младших классов, в это время уже не работала, семья жила на среднем уровне, и вопрос о том, как пропитаться и одеться, не стоял, так как вообще тогда не составляло проблемы. В 1937 г. я был переведен в частную еврейскую гимназию, где практически учились все еврейские дети города независимо от достатка их родителей. В те годы, как и все мои сверстники, я верил в бога и вместе с родителями ходил по праздникам и субботам в синагогу.

Детские годы протекали, кроме учебы, в играх в разбойников и детективов, в индейцев и белых завоевателей прерий, очень много - в спортивных играх (футбол, волейбол, «два огня», серсо, зимой - коньки и санки).

Величайшим событием для меня был переезд на дачу. Все отправлялись поездом, а я ехал на большой телеге вместе с домашним скарбом, управляемой моим любимым возчиком с пивзавода паном Терешко. Еще с малых лет я обожал лошадей, и когда меня спрашивали, кем я хочу быть, я не задумываясь отвечал: «Терешкой»! Запомнился мне также эпизод - праздник, завершающий для нас, детей, дачный период. С переодеванием, типа маскарада, с пустыми тыквами и свечками, вставленными внутрь, освещавшими вырезанные в тыкве отверстия: глаза, нос, рот, с которыми мы носились до глубокой ночи, ибо нам в этот день все было дозволено.

Что мне дало польское, скорей: не советское, воспитание? Обостренное чувство собственного достоинства (польской «хоноровости»), при не менее сильном уважении к достоинству каждого человека. Острое неприятие несправедливости на национальной и любой иной почве и понимание индивидуальности каждого человека, его права на собственное мнение и собственные поступки.

В 1939 году, после нападения гитлеровцев на Польшу, произошел, как известно, очередной раздел Польши, и Западная Украина была занята Красной армией. Впоследствии, после референдума, Западная Украина была присоединена к Советскому Союзу. В 1940 году мы все были понижены на один класс русской национализированной школы. Занятия велись на новом для нас русском языке, изучался украинский, а от древнееврейского не осталось и помина.

Некоторые наши богатые сверстники исчезли. Они были насильно высланы вместе с родителями в глубь России, а мы были увлечены коммунистическими идеями всеобщего равенства и коллективизма, стали пионерами и большую часть свободного времени проводили в сборах, походах и других мероприятиях, в подготовке «всемирных завоеваний коммунизма».

1941 год, с нападением Гитлера на Советский Союз, стал последним годом моего безмятежного детства. Нашей семье повезло в том, что отец выдвинулся в «руководящие кадры»: сначала – замдиректора национализированного пивзавода, затем работал в спецстрое НКВД, где строились оборонительные сооружения, к сожалению, впоследствии так и не пригодившиеся.

Никогда больше я не чувствовал такого единства с народом и его вождями

Мы получили разрешение на выезд – через старую границу между Польшей и Украиной, которая до сих пор была закрыта, и были эвакуированы всей нашей небольшой семьей сначала в Киев, затем товарным эшелоном на Волгу – в Духовницк, Саратовской области и, наконец, через месяц – в Пермь, где еще с дореволюционных времен проживала сестра матери Любовь Мойсеевна Трушинская. Там, в Ровно, остались бабушка, тетки и дяди, двоюродные братья и множество близких друзей, соучеников, сверстников нашего довольно счастливого детства.

Осталось и несколько девочек, моих первых симпатий или тех, кому был симпатичен я. Увы, все они погибли от рук палачей, дремучих невежд и нелюдей, возомнивших, что принадлежность к разным национальностям или религиозным верованиям может служить оправданием превосходства и преследования одних другими. И это были не только немцы. И не только тогда!

Быстро состоялось знакомство с ребятами нашего двора. Командовал во дворе Адьян. Здоровый малый, будущий профессиональный вор. Следует признать, что детский состав двора не отличался особо своим воспитанием, и это было характерно, пожалуй, для всей Перми. И для всей страны победившего пролетариата. Внешне – напыщенная риторика с самовосхвалением и другими ритуалами, изнутри – обывательская мораль на фоне люмпенского кругозора.

Шла суровая война, было голодно и холодно. И кроме учебы мы занимались в пионерской дружине сбором металлолома, организованной разгрузкой барж с малогабаритным грузом (нашим счастьем было разгружать астраханскую сушеную воблу или жмых), коллективными походами всей школой в баню с проверкой на вшивость. Конечно, бывали и светлые мгновения в нашей трудной военной жизни, например, культпоходы в кино, вечеринки на Новый год или в годовщину Октябрьской революции.

Это было трудное, но счастливое время, когда все мы жили одним дыханием, одной страстью, когда пропагандистский, властный лозунг «Все для фронта, все для победы» сам собой вырывался из груди каждого. Никогда больше я не чувствовал такого единства с народом и его вождями. И это было следствием великой ненависти к фашистам.

1942 год был самым трудным в нашей жизни, и материально, и морально. Мы привыкли быть полуголодными и полуодетыми. Половину лютой зимы я проходил в простых ботинках и школьной кепке-финке, пока папе не удалось купить мне валенки и теплую ушанку. Но привыкнуть к нашим поражениям на фронте, отступлению, было невозможно.

Это совсем противоречило традиционной риторике и самовосхвалению, принятым в обществе. Конечно, предшествовавшее нетрадиционное воспитание побуждало меня критически относиться к словам и лозунгам, но до войны, начиная с 1939 года, я всей душой, как и большинство моих сверстников, впитывал в себя идеи и веру в светлое коммунистическое будущее человечества. Увы! Утопия, даже поддержанная большинством малограмотного и одураченного народа, осталась утопией.

Слухи о кровавом терроре дошли и до меня. Жертвой режима стал мой дядя. Он выжил, но немного свихнулся

В 1942 году Сталин решил ввести раздельное обучение: женские и мужские школы. Это должно было способствовать милитаризации школы, спартанскому воспитанию мальчиков. 17-я школа стала женской, а я попал в школу N 21, в 8-й класс. Атмосфера в мужской школе отличалась хулиганством, вплоть до поножовщины в младших классах, разнородностью уровня, интеллекта и интересов учащихся. Я сдружился с Юрой Федотовым, Славой Павловым и Вадимом Юмшановым.

К ноябрьским праздникам 1943 года Красная армия преподнесла советскому народу величайший подарок: был освобожден Киев. Помню наш восторг, когда на уроке истории в класс ввалился Муля Мельцер и объявил об этом. Конечно, мы сорвали дальнейшие уроки. К этому времени мы с восторгом и удовлетворением поняли, что наша победа уже неотвратима, что мы будем жить, что нас ждет обещанное счастливое будущее. И никто не задумывался, какой ценой все это нам дается и насколько осуществимы наши детские мечты.

И вот она наступила! В тот день 9 мая 1945 года радио с самого утра играло победные марши. Прибежал Юра Федотов, и мы вместе помчались к Юмшанову и Павлову, затем в школу, где нам объявили, что уроков не будет. Переполненные восторгом, мы носились по городу от одного оркестра к другому, от одной экспромтом созданной танцевальной площадки к другой. Это была всенародная радость, всенародное торжество, всенародная победа!

Отзвучали литавры и барабаны, прошел парад победы на Красной площади, Америка сбросила атомную бомбу на Хиросиму, а мы, выполняя договоренность с союзниками, напали и разгромили Японию в благодарность за ее стойкий нейтралитет в трудные для нас годы. Сталин похвалил и нас, винтиков, то есть советский народ, за соучастие в одержанной победе, а я все чаще задумывался о том, почему мы так плохо живем, несмотря на победу, почему говорим одно, а делаем другое, почему так беззастенчиво хвалим сами себя, а сказать правду боимся.

Осенью мы собрались все в 10-м классе школы №11, в ту пору последнем классе полной средней школы. Но не судьба была мне его закончить. Я уже говорил о своем критическом отношении ко всем прелестям большевистской идеологии, лицемерию и обману, пронизавшему все области жизни советского народа. Слухи о кровавом терроре дошли и до меня. Наглядным примером жертвы режима послужил мой дядя, который в 1937 году попал под жернова Ежова. Он выжил, хотя после всего пережитого он немного свихнулся.

Базируясь на этом, переполненный чувством неудовлетворенной справедливости, детскими мечтами и революционным духом, я и создал «Новую коммунистическую партию справедливости» в составе: Зекцер Изя – председатель, Павлов Слава, Юмшанов Вадя, Белов Боря и Плешков Дима, присоединенный впоследствии. Мы признавали и сохранили программу ВКП(б), а устав собирались переработать. Наша цель была - восстановить справедливость, устранить коррупцию, построить действительно социалистическое общество. Наш метод был – путем пропаганды и агитации вовлечь в свои ряды большинство населения и сбросить, отстранить от власти партийно-чиновничью элиту.

Но, о диктаторе – ни слова. Настолько был силен страх перед ним и его репрессивной системой, что определиться в отношении к ним мы интуитивно не решились. Мы были дилетантами, мы не имели понятия об азах макроэкономики, об основах управления государством. Мы были просто большими детьми и затеяли большую, вдохновенную, но опасную в этом государстве игру. Во всяком случае – я! Ибо, как оказалось, из пяти членов нашей партии двое изначально оказались сексотами, секретными сотрудниками КГБ. Ничего противоестественного в этом не было: таков примерно был расклад нашего «передового советского общества».

Я узнал, что я государственный преступник

Нам дали просуществовать два месяца. Ранним утром 6 декабря я вышел из дому и направился в школу. Было совсем темно. Как только я завернул на Комсомольский проспект, между улицами Коммунистической и Ленина, меня догнали двое здоровенных мужиков в штатском, а рядом остановилась эмка. Меня схватили и потащили в нее. С большого испугу, еще не поняв, в чем дело, я вырвался и побежал. Естественно, меня догнали и с помощью третьего затолкали в машину. Один из группы захвата собрал мои рассыпавшиеся учебники и тетрадки (шик моды: мы ходили в школу без портфелей), что меня несколько успокоило, хотя всю недолгую дорогу я канючил: «Дяденьки, куда вы меня везете?». Когда машина остановилась, старший, сидевший рядом с шофером, вылез, встал в позу и изрек: «Есть такое учреждение – КГБ!»

Меня отвели наверх, почти сразу завели в кабинет начальника следственного отдела полковника Хецелиуса. Мы познакомились. Это был красивый мужчина, лет 35-ти. Я узнал, что я государственный преступник, что следствие будет вести он лично и что я буду помещен во внутреннюю тюрьму Пермского КГБ, куда меня вскорости и отвели. Кроме того, я еще узнал, что сын Хецелиуса учится тоже в 11-й школе, и должен был дать объяснение, почему оказал сопротивление при задержании.

Наступили мои тюремные дни. Меня отвели в камеру. Помню неширокий коридор, по обе стороны примерно десять металлических дверей с кормушками и глазками, в конце коридора была уборная вокзального типа со всеми общественными принадлежностями и двери, ведущие в два прогулочных дворика. В камере стояли две койки и между ними столик у окна, закрытого «намордником». У входа, слева, - обязательная параша, и оставалось немного свободного места, достаточного для прогулок: два шага туда, два обратно.

В этой клетке уже содержалось два человека. Один из них представился инженером из Краснокамска, другой, простой малограмотный человек – шахтером из Кизела. Фамилии не назывались. Днем мы сидели на койках, как в купе, на ночь сдвигали койки и спали с комфортом, я, как самый молодой и не пользующийся ночью парашей – посередине. Днем спать запрещалось, ночью яркий свет электролампочки в металлической решетке упорно бился в глаза. Однако я быстро привык к этому.

Я продолжал считать себя правым. И глупым!

На допросы арестованные вызывались, как правило, днем. На допросах физические воздействия ко мне не применялись, и сокамерники также не жаловались. Только однажды гражданин Хецелиус не выдержал моего упорства и подскочил ко мне с кулаками, но сдержался. На допросах мы вели с ним в основном идеологический спор.

Я не скрывал свои антисоветские взгляды, но утверждал, что я прав. Полковник аккуратно записывал мои ответы, вставляя такие слова, как «злостно», «с целью очернить советскую власть» и т.п. Я же, подписывая каждую страницу, заставлял их вычеркивать. Но всю ответственность за нашу партию я брал на себя.

Так и трудились мы дружно, пока не поссорились при попытке выдавить из меня признание о руководстве мной со стороны взрослых. Когда я гордо заявил, что до всего додумался сам, изучая нашу действительность, Хецелиус уверил меня, что я еще молокосос и что он с удовольствием бы снял с меня штаны и всыпал бы по первое число. На что я вскочил возмущенный и изрек: «попробуйте!». Хецелиус подскочил ко мне с кулаками, но ... – я уже рассказывал. После этого попытки навязать мне взрослого руководителя прекратились. Я долго удивлялся, почему так, почему всесильные органы даже не попытались привлечь к делу моего отца, почему легко согласились иметь дело только со мной – одиночкой, не привлекая к ответу больше никого, хотя приписали мне две статьи 58-10 – «антисоветская агитация» – и 58-11 – «антисоветская организация».

Потом я понял: обком товарищ Гусаров не был заинтересован в раздутии дела и процесса у себя под боком, в среде советских школьников и комсомольцев. И я благодарил бога за отца, за семью, да и за своих друзей-соучастников. Лишь через много лет, знакомясь со своим следственным делом, я узнал о той роли, которую сыграли двое из них.

Я просидел во внутренней тюрьме КГБ до июля 1946 года с перерывом на один месяц, ушедший на психиатрическую экспертизу. Довольно скоро, еще в декабре 45-го, мне были разрешены передачи и свидание с отцом в кабинете у Хецелиуса. Отец заплакал, а я только теперь осознал всю глубину трагедии, произошедшей в моей жизни. Но было уже поздно, да и я продолжал считать себя правым. И до сих пор считаю. И глупым!

Мои сокамерники постепенно менялись, бывали мы вдвоем, а однажды около двух недель я сидел в камере один. Это совпало с майскими праздниками, я слышал звуки оркестров и песни демонстрантов, и жуткая тоска овладела мной. Я выл.

Что произошло со мной в психушке? Я подружился с одним взрослым интеллигентом, который мне признался, что косит под сумасшедшего. Он играл в шахматы не хуже меня и играл со мной на интерес, например на яйцо, конфету или что-либо иное из съестного, поступавшего нам в передачах, периодически доставляемых нам моими несчастными родителями и его не более счастливой женой. Что с ним стало, удалось ли обмануть сторожевых психиатров, не знаю, ибо я ушел оттуда первым. Мне – не удалось, да я и не старался.

Я стал уважаемым человеком, мог претендовать на дополнительную пайку или миску супа, мог
самостоятельно распоряжаться получаемыми передачами

Настал день, когда собралась компетентная комиссия под руководством профессора Залкинда, чтобы прокомиссовать меня. Из всей процедуры мне запомнился только последний вопрос: «Сейчас ваша семья имеет возможность уехать в Польшу. Хочешь ли ты туда вернуться?» И мой ответ: «Нет, ведь там тоже нет социализма!» На что последовала реплика профессора: «Так ты до сих пор упорствуешь, что в СССР нет социализма? Иди!»

И вскоре меня водворили обратно в тюрьму. Оглядываясь теперь на ушедшие события, я благодарю Бога и профессора Залкинда за то, что избежал насильственного помещения и интенсивного лечения в психиатрическом лечебном заведении. Примерно до конца июня я прокантовался в «родной» тюрьме, занимался только чтением, шахматами и едой. Затем был вызван к начальнику тюрьмы, и он зачитал мне под расписку приговор особого совещания при министре ВД: 3 года ИТЛ общего режима. И поздравил с таким мягким решением. И то правда: когда я недавно знакомился со своим делом, то узнал, что товариц Хецелиус, направляя дело в ОСО, просил для меня 5 лет.

И вот я доставлен в пересыльную тюрьму. Большая камера забита народом, сплошные деревянные нары блестят полуголыми потными телами. Меня сразу взял под свое крыло пахан, и я расположился на отдельных нарах у окна.

Везло мне в этом отношении, несмотря на национальность, имя и фамилию. Видимо, располагал ко мне мой маленький рост и знаменитая статья 58. Около недели я жил припеваючи до тех пор, пока не вызвал меня к себе чин, видимо - опер. Предложил докладывать, о чем говорят в камере, какие преступления готовят? Я отказался. И от опера был препровожден уже в другую камеру – в малолетку. Сразу с меня сняли сапожки, которые папа принес еще в следственную тюрьму. Маленько побили. Спасли меня романы Скотта и Купера, которые я стал им читать по памяти.

Я стал уважаемым человеком, мог претендовать на дополнительную пайку или миску супа, мог самостоятельно распоряжаться получаемыми передачами, естественно, вместе с двумя ворами, державшими камеру. Моя пересыльная эпопея завершилась благодаря стараниям отца: я был выбран в числе других специалистов заместителем начальника ОЛП 1 (промколонии), которая располагалась чуть ли не в центре Перми, где теперь находится кукольный театр.

Начальником ОЛП был лейтенант В.В. Фудельман, и это помогло отцу упросить его взять ребенка к себе. Отобранный контингент необходимых для производства специалистов (человек 50, в том числе около 10 малолеток) был построен и предупрежден о последствиях побега: «шаг вправо, шаг влево – считается побег!» Нас вывели из ворот тюрьмы. Конвоиры с собаками повели нас по улицам Перми до будущего кукольного театра на Карла Маркса.

Мне было 19 лет, образование девять классов средней школы, ну и, конечно, трехгодичный лагерный университет

Во вторую ночь я был занаряжен на работу слесарем в замочный цех. Мастером ночной смены был зек, еврей из Белоруссии. Он выдал мне напильник, показал, как надо опиливать литейные заготовки под замочные языки, и пожелал успешно выполнить норму. К сожалению, я по своей природе генетически не был приспособлен для бездумного физического труда и до сих пор надлежащим образом не владею ни слесарным, ни плотницким, ни столярным ремеслом. К утру мастер доделывал и переделывал за меня работу, а я спал под верстаком.

После обеда я был вызван в каптерку. Так я познакомился с Жаном Фельдманом, ставшим для меня другом, товарищем и защитником. Это был молодой, красивый, исключительно эрудированный румынский еврей-интеллигент, конечно, с 58-й статьей и 10-летним сроком. Устроился он, в лагерном понимании, исключительно удачно, жил себе во второй комнате каптерки в ус не дуя, еду ему приносили на дом с барского стола, вольнонаемные дамы сами бегали к нему в каптерку на прием. Он был единоличным распорядителем всего каптерского добра, начиная от постельного белья, до шуб и полушубков, а после войны это очень ценилось.

Потом в коптерку был вызван Зюня Гельман, начальник электроцеха, и я был определен учеником электрика. Из всех близких мне людей в колонии, ставших мне друзьями, товарищами, доброжелательными наставниками, и не только евреев, а и русских и украинцев, самым любимым мной стал Зиновий Гельман. Одессит, исключительно умный, остроумный, с добрыми, излучающими блеск и тепло глазами! В нем была своеобразная притягательность, какой-то непонятный шарм. Недаром в него была безумно влюблена молодая, замужняя начальница медсанчасти. Мне очень жаль, что их любовь закончилась трагично, и женщина была вынуждена уйти с работы.

Зиновий не был политическим, а был осужден за теневое предпринимательство. Не надо забывать, что он был одесситом, исключительно умным, предприимчивым и профессиональным. Ко мне он относился с юмором, даже с иронией, ибо явно не одобрял мою неприспособленность к физическому труду. Что его мирило со мной, это моя сообразительность, честность и умение играть в волейбол! А сам он играл вдохновенно и прекрасно. Таким вот образом, в окружении большого числа прекрасных, доброжелательных людей, я провел свой срок заключения в промколонии №1.

Шел 1948 год, близилось мое освобождение. Однако молодая начальница спецчасти сообщила Жану Фельдману, что пришло указание: направить меня, вместо освобождения, в ссылку на спецпоселение в Красноярский край. Отец поднял на ноги всех, кого мог, и постановлением областной прокуратуры, учитывая мой возраст и примерное поведение, я был все-таки освобожден!

Конечно, мне дали 24 часа на то, чтобы я убрался из режимной Перми, с запретом проживания во всех областных, краевых и прочих центрах. Надо было устраивать свою жизнь, несмотря на предстоящие мне преграды, приклеенный мне штамп инакомыслящего и пятый паспортный параграф иноверца. Мне было 19 лет, образование девять классов средней школы, ну и, конечно, трехгодичный лагерный университет.

_ _ _ _ _ _ _ _ _ _

Россия оказалась той несчастной страной, которую рок выбрал для глобального эксперимента, народы которой оказались наиболее восприимчивы к нему. К сожалению, перед революцией Россия оказалась разделенной на две основные и несовместимые культуры: дворянскую – элитарную и крестьянскую – рабскую, глубоко невежественную. Первая культура зиждилась на индивидуальности, вторая - на патриахально-общественном коллективизме, на безликости и бесправии индивидиума. Первую мы, слава богу, изничтожили, а вторая заполонила все общество и грозит изничтожить нас!

Есть ли у нас хотя бы теоретическая возможность избежать гибели, распада, развала, новой революции и повторения пройденного?

Я не знаю. Я сомневаюсь. Но страстно хочу этого!

Я родился 8 марта 1929 года в Польше (Западная Украина), в небольшом городке Ровно, в еврейской семье мелкого служащего на частном пивоваренном заводе, коммивояжера. Несмотря на то, что мать, учительница младших классов, в это время уже не работала, семья жила на среднем уровне, и вопрос о том, как пропитаться и одеться, не стоял, так как вообще тогда не составляло проблемы. В 1937 г. я был переведен в частную еврейскую гимназию, где практически учились все еврейские дети города независимо от достатка их родителей. В те годы, как и все мои сверстники, я верил в бога и вместе с родителями ходил по праздникам и субботам в синагогу.

Детские годы протекали, кроме учебы, в играх в разбойников и детективов, в индейцев и белых завоевателей прерий, очень много - в спортивных играх (футбол, волейбол, «два огня», серсо, зимой - коньки и санки).

Величайшим событием для меня был переезд на дачу. Все отправлялись поездом, а я ехал на большой телеге вместе с домашним скарбом, управляемой моим любимым возчиком с пивзавода паном Терешко. Еще с малых лет я обожал лошадей, и когда меня спрашивали, кем я хочу быть, я не задумываясь отвечал: «Терешкой»! Запомнился мне также эпизод - праздник, завершающий для нас, детей, дачный период. С переодеванием, типа маскарада, с пустыми тыквами и свечками, вставленными внутрь, освещавшими вырезанные в тыкве отверстия: глаза, нос, рот, с которыми мы носились до глубокой ночи, ибо нам в этот день все было дозволено.

Что мне дало польское, скорей: не советское, воспитание? Обостренное чувство собственного достоинства (польской «хоноровости»), при не менее сильном уважении к достоинству каждого человека. Острое неприятие несправедливости на национальной и любой иной почве и понимание индивидуальности каждого человека, его права на собственное мнение и собственные поступки.

В 1939 году, после нападения гитлеровцев на Польшу, произошел, как известно, очередной раздел Польши, и Западная Украина была занята Красной армией. Впоследствии, после референдума, Западная Украина была присоединена к Советскому Союзу. В 1940 году мы все были понижены на один класс русской национализированной школы. Занятия велись на новом для нас русском языке, изучался украинский, а от древнееврейского не осталось и помина.

Некоторые наши богатые сверстники исчезли. Они были насильно высланы вместе с родителями в глубь России, а мы были увлечены коммунистическими идеями всеобщего равенства и коллективизма, стали пионерами и большую часть свободного времени проводили в сборах, походах и других мероприятиях, в подготовке «всемирных завоеваний коммунизма».

1941 год, с нападением Гитлера на Советский Союз, стал последним годом моего безмятежного детства. Нашей семье повезло в том, что отец выдвинулся в «руководящие кадры»: сначала – замдиректора национализированного пивзавода, затем работал в спецстрое НКВД, где строились оборонительные сооружения, к сожалению, впоследствии так и не пригодившиеся.

Никогда больше я не чувствовал такого единства с народом и его вождями

Мы получили разрешение на выезд – через старую границу между Польшей и Украиной, которая до сих пор была закрыта, и были эвакуированы всей нашей небольшой семьей сначала в Киев, затем товарным эшелоном на Волгу – в Духовницк, Саратовской области и, наконец, через месяц – в Пермь, где еще с дореволюционных времен проживала сестра матери Любовь Мойсеевна Трушинская. Там, в Ровно, остались бабушка, тетки и дяди, двоюродные братья и множество близких друзей, соучеников, сверстников нашего довольно счастливого детства.

Осталось и несколько девочек, моих первых симпатий или тех, кому был симпатичен я. Увы, все они погибли от рук палачей, дремучих невежд и нелюдей, возомнивших, что принадлежность к разным национальностям или религиозным верованиям может служить оправданием превосходства и преследования одних другими. И это были не только немцы. И не только тогда!

Быстро состоялось знакомство с ребятами нашего двора. Командовал во дворе Адьян. Здоровый малый, будущий профессиональный вор. Следует признать, что детский состав двора не отличался особо своим воспитанием, и это было характерно, пожалуй, для всей Перми. И для всей страны победившего пролетариата. Внешне – напыщенная риторика с самовосхвалением и другими ритуалами, изнутри – обывательская мораль на фоне люмпенского кругозора.

Шла суровая война, было голодно и холодно. И кроме учебы мы занимались в пионерской дружине сбором металлолома, организованной разгрузкой барж с малогабаритным грузом (нашим счастьем было разгружать астраханскую сушеную воблу или жмых), коллективными походами всей школой в баню с проверкой на вшивость. Конечно, бывали и светлые мгновения в нашей трудной военной жизни, например, культпоходы в кино, вечеринки на Новый год или в годовщину Октябрьской революции.

Это было трудное, но счастливое время, когда все мы жили одним дыханием, одной страстью, когда пропагандистский, властный лозунг «Все для фронта, все для победы» сам собой вырывался из груди каждого. Никогда больше я не чувствовал такого единства с народом и его вождями. И это было следствием великой ненависти к фашистам.

1942 год был самым трудным в нашей жизни, и материально, и морально. Мы привыкли быть полуголодными и полуодетыми. Половину лютой зимы я проходил в простых ботинках и школьной кепке-финке, пока папе не удалось купить мне валенки и теплую ушанку. Но привыкнуть к нашим поражениям на фронте, отступлению, было невозможно.

Это совсем противоречило традиционной риторике и самовосхвалению, принятым в обществе. Конечно, предшествовавшее нетрадиционное воспитание побуждало меня критически относиться к словам и лозунгам, но до войны, начиная с 1939 года, я всей душой, как и большинство моих сверстников, впитывал в себя идеи и веру в светлое коммунистическое будущее человечества. Увы! Утопия, даже поддержанная большинством малограмотного и одураченного народа, осталась утопией.

Слухи о кровавом терроре дошли и до меня. Жертвой режима стал мой дядя. Он выжил, но немного свихнулся

В 1942 году Сталин решил ввести раздельное обучение: женские и мужские школы. Это должно было способствовать милитаризации школы, спартанскому воспитанию мальчиков. 17-я школа стала женской, а я попал в школу N 21, в 8-й класс. Атмосфера в мужской школе отличалась хулиганством, вплоть до поножовщины в младших классах, разнородностью уровня, интеллекта и интересов учащихся. Я сдружился с Юрой Федотовым, Славой Павловым и Вадимом Юмшановым.

К ноябрьским праздникам 1943 года Красная армия преподнесла советскому народу величайший подарок: был освобожден Киев. Помню наш восторг, когда на уроке истории в класс ввалился Муля Мельцер и объявил об этом. Конечно, мы сорвали дальнейшие уроки. К этому времени мы с восторгом и удовлетворением поняли, что наша победа уже неотвратима, что мы будем жить, что нас ждет обещанное счастливое будущее. И никто не задумывался, какой ценой все это нам дается и насколько осуществимы наши детские мечты.

И вот она наступила! В тот день 9 мая 1945 года радио с самого утра играло победные марши. Прибежал Юра Федотов, и мы вместе помчались к Юмшанову и Павлову, затем в школу, где нам объявили, что уроков не будет. Переполненные восторгом, мы носились по городу от одного оркестра к другому, от одной экспромтом созданной танцевальной площадки к другой. Это была всенародная радость, всенародное торжество, всенародная победа!

Отзвучали литавры и барабаны, прошел парад победы на Красной площади, Америка сбросила атомную бомбу на Хиросиму, а мы, выполняя договоренность с союзниками, напали и разгромили Японию в благодарность за ее стойкий нейтралитет в трудные для нас годы. Сталин похвалил и нас, винтиков, то есть советский народ, за соучастие в одержанной победе, а я все чаще задумывался о том, почему мы так плохо живем, несмотря на победу, почему говорим одно, а делаем другое, почему так беззастенчиво хвалим сами себя, а сказать правду боимся.

Осенью мы собрались все в 10-м классе школы №11, в ту пору последнем классе полной средней школы. Но не судьба была мне его закончить. Я уже говорил о своем критическом отношении ко всем прелестям большевистской идеологии, лицемерию и обману, пронизавшему все области жизни советского народа. Слухи о кровавом терроре дошли и до меня. Наглядным примером жертвы режима послужил мой дядя, который в 1937 году попал под жернова Ежова. Он выжил, хотя после всего пережитого он немного свихнулся.

Базируясь на этом, переполненный чувством неудовлетворенной справедливости, детскими мечтами и революционным духом, я и создал «Новую коммунистическую партию справедливости» в составе: Зекцер Изя – председатель, Павлов Слава, Юмшанов Вадя, Белов Боря и Плешков Дима, присоединенный впоследствии. Мы признавали и сохранили программу ВКП(б), а устав собирались переработать. Наша цель была - восстановить справедливость, устранить коррупцию, построить действительно социалистическое общество. Наш метод был – путем пропаганды и агитации вовлечь в свои ряды большинство населения и сбросить, отстранить от власти партийно-чиновничью элиту.

Но, о диктаторе – ни слова. Настолько был силен страх перед ним и его репрессивной системой, что определиться в отношении к ним мы интуитивно не решились. Мы были дилетантами, мы не имели понятия об азах макроэкономики, об основах управления государством. Мы были просто большими детьми и затеяли большую, вдохновенную, но опасную в этом государстве игру. Во всяком случае – я! Ибо, как оказалось, из пяти членов нашей партии двое изначально оказались сексотами, секретными сотрудниками КГБ. Ничего противоестественного в этом не было: таков примерно был расклад нашего «передового советского общества».

Я узнал, что я государственный преступник

Нам дали просуществовать два месяца. Ранним утром 6 декабря я вышел из дому и направился в школу. Было совсем темно. Как только я завернул на Комсомольский проспект, между улицами Коммунистической и Ленина, меня догнали двое здоровенных мужиков в штатском, а рядом остановилась эмка. Меня схватили и потащили в нее. С большого испугу, еще не поняв, в чем дело, я вырвался и побежал. Естественно, меня догнали и с помощью третьего затолкали в машину. Один из группы захвата собрал мои рассыпавшиеся учебники и тетрадки (шик моды: мы ходили в школу без портфелей), что меня несколько успокоило, хотя всю недолгую дорогу я канючил: «Дяденьки, куда вы меня везете?». Когда машина остановилась, старший, сидевший рядом с шофером, вылез, встал в позу и изрек: «Есть такое учреждение – КГБ!»

Меня отвели наверх, почти сразу завели в кабинет начальника следственного отдела полковника Хецелиуса. Мы познакомились. Это был красивый мужчина, лет 35-ти. Я узнал, что я государственный преступник, что следствие будет вести он лично и что я буду помещен во внутреннюю тюрьму Пермского КГБ, куда меня вскорости и отвели. Кроме того, я еще узнал, что сын Хецелиуса учится тоже в 11-й школе, и должен был дать объяснение, почему оказал сопротивление при задержании.

Наступили мои тюремные дни. Меня отвели в камеру. Помню неширокий коридор, по обе стороны примерно десять металлических дверей с кормушками и глазками, в конце коридора была уборная вокзального типа со всеми общественными принадлежностями и двери, ведущие в два прогулочных дворика. В камере стояли две койки и между ними столик у окна, закрытого «намордником». У входа, слева, - обязательная параша, и оставалось немного свободного места, достаточного для прогулок: два шага туда, два обратно.

В этой клетке уже содержалось два человека. Один из них представился инженером из Краснокамска, другой, простой малограмотный человек – шахтером из Кизела. Фамилии не назывались. Днем мы сидели на койках, как в купе, на ночь сдвигали койки и спали с комфортом, я, как самый молодой и не пользующийся ночью парашей – посередине. Днем спать запрещалось, ночью яркий свет электролампочки в металлической решетке упорно бился в глаза. Однако я быстро привык к этому.

Я продолжал считать себя правым. И глупым!

На допросы арестованные вызывались, как правило, днем. На допросах физические воздействия ко мне не применялись, и сокамерники также не жаловались. Только однажды гражданин Хецелиус не выдержал моего упорства и подскочил ко мне с кулаками, но сдержался. На допросах мы вели с ним в основном идеологический спор.

Я не скрывал свои антисоветские взгляды, но утверждал, что я прав. Полковник аккуратно записывал мои ответы, вставляя такие слова, как «злостно», «с целью очернить советскую власть» и т.п. Я же, подписывая каждую страницу, заставлял их вычеркивать. Но всю ответственность за нашу партию я брал на себя.

Так и трудились мы дружно, пока не поссорились при попытке выдавить из меня признание о руководстве мной со стороны взрослых. Когда я гордо заявил, что до всего додумался сам, изучая нашу действительность, Хецелиус уверил меня, что я еще молокосос и что он с удовольствием бы снял с меня штаны и всыпал бы по первое число. На что я вскочил возмущенный и изрек: «попробуйте!». Хецелиус подскочил ко мне с кулаками, но ... – я уже рассказывал. После этого попытки навязать мне взрослого руководителя прекратились. Я долго удивлялся, почему так, почему всесильные органы даже не попытались привлечь к делу моего отца, почему легко согласились иметь дело только со мной – одиночкой, не привлекая к ответу больше никого, хотя приписали мне две статьи 58-10 – «антисоветская агитация» – и 58-11 – «антисоветская организация».

Потом я понял: обком товарищ Гусаров не был заинтересован в раздутии дела и процесса у себя под боком, в среде советских школьников и комсомольцев. И я благодарил бога за отца, за семью, да и за своих друзей-соучастников. Лишь через много лет, знакомясь со своим следственным делом, я узнал о той роли, которую сыграли двое из них.

Я просидел во внутренней тюрьме КГБ до июля 1946 года с перерывом на один месяц, ушедший на психиатрическую экспертизу. Довольно скоро, еще в декабре 45-го, мне были разрешены передачи и свидание с отцом в кабинете у Хецелиуса. Отец заплакал, а я только теперь осознал всю глубину трагедии, произошедшей в моей жизни. Но было уже поздно, да и я продолжал считать себя правым. И до сих пор считаю. И глупым!

Мои сокамерники постепенно менялись, бывали мы вдвоем, а однажды около двух недель я сидел в камере один. Это совпало с майскими праздниками, я слышал звуки оркестров и песни демонстрантов, и жуткая тоска овладела мной. Я выл.

Что произошло со мной в психушке? Я подружился с одним взрослым интеллигентом, который мне признался, что косит под сумасшедшего. Он играл в шахматы не хуже меня и играл со мной на интерес, например на яйцо, конфету или что-либо иное из съестного, поступавшего нам в передачах, периодически доставляемых нам моими несчастными родителями и его не более счастливой женой. Что с ним стало, удалось ли обмануть сторожевых психиатров, не знаю, ибо я ушел оттуда первым. Мне – не удалось, да я и не старался.

Я стал уважаемым человеком, мог претендовать на дополнительную пайку или миску супа, мог
самостоятельно распоряжаться получаемыми передачами

Настал день, когда собралась компетентная комиссия под руководством профессора Залкинда, чтобы прокомиссовать меня. Из всей процедуры мне запомнился только последний вопрос: «Сейчас ваша семья имеет возможность уехать в Польшу. Хочешь ли ты туда вернуться?» И мой ответ: «Нет, ведь там тоже нет социализма!» На что последовала реплика профессора: «Так ты до сих пор упорствуешь, что в СССР нет социализма? Иди!»

И вскоре меня водворили обратно в тюрьму. Оглядываясь теперь на ушедшие события, я благодарю Бога и профессора Залкинда за то, что избежал насильственного помещения и интенсивного лечения в психиатрическом лечебном заведении. Примерно до конца июня я прокантовался в «родной» тюрьме, занимался только чтением, шахматами и едой. Затем был вызван к начальнику тюрьмы, и он зачитал мне под расписку приговор особого совещания при министре ВД: 3 года ИТЛ общего режима. И поздравил с таким мягким решением. И то правда: когда я недавно знакомился со своим делом, то узнал, что товариц Хецелиус, направляя дело в ОСО, просил для меня 5 лет.

И вот я доставлен в пересыльную тюрьму. Большая камера забита народом, сплошные деревянные нары блестят полуголыми потными телами. Меня сразу взял под свое крыло пахан, и я расположился на отдельных нарах у окна.

Везло мне в этом отношении, несмотря на национальность, имя и фамилию. Видимо, располагал ко мне мой маленький рост и знаменитая статья 58. Около недели я жил припеваючи до тех пор, пока не вызвал меня к себе чин, видимо - опер. Предложил докладывать, о чем говорят в камере, какие преступления готовят? Я отказался. И от опера был препровожден уже в другую камеру – в малолетку. Сразу с меня сняли сапожки, которые папа принес еще в следственную тюрьму. Маленько побили. Спасли меня романы Скотта и Купера, которые я стал им читать по памяти.

Я стал уважаемым человеком, мог претендовать на дополнительную пайку или миску супа, мог самостоятельно распоряжаться получаемыми передачами, естественно, вместе с двумя ворами, державшими камеру. Моя пересыльная эпопея завершилась благодаря стараниям отца: я был выбран в числе других специалистов заместителем начальника ОЛП 1 (промколонии), которая располагалась чуть ли не в центре Перми, где теперь находится кукольный театр.

Начальником ОЛП был лейтенант В.В. Фудельман, и это помогло отцу упросить его взять ребенка к себе. Отобранный контингент необходимых для производства специалистов (человек 50, в том числе около 10 малолеток) был построен и предупрежден о последствиях побега: «шаг вправо, шаг влево – считается побег!» Нас вывели из ворот тюрьмы. Конвоиры с собаками повели нас по улицам Перми до будущего кукольного театра на Карла Маркса.

Мне было 19 лет, образование девять классов средней школы, ну и, конечно, трехгодичный лагерный университет

Во вторую ночь я был занаряжен на работу слесарем в замочный цех. Мастером ночной смены был зек, еврей из Белоруссии. Он выдал мне напильник, показал, как надо опиливать литейные заготовки под замочные языки, и пожелал успешно выполнить норму. К сожалению, я по своей природе генетически не был приспособлен для бездумного физического труда и до сих пор надлежащим образом не владею ни слесарным, ни плотницким, ни столярным ремеслом. К утру мастер доделывал и переделывал за меня работу, а я спал под верстаком.

После обеда я был вызван в каптерку. Так я познакомился с Жаном Фельдманом, ставшим для меня другом, товарищем и защитником. Это был молодой, красивый, исключительно эрудированный румынский еврей-интеллигент, конечно, с 58-й статьей и 10-летним сроком. Устроился он, в лагерном понимании, исключительно удачно, жил себе во второй комнате каптерки в ус не дуя, еду ему приносили на дом с барского стола, вольнонаемные дамы сами бегали к нему в каптерку на прием. Он был единоличным распорядителем всего каптерского добра, начиная от постельного белья, до шуб и полушубков, а после войны это очень ценилось.

Потом в коптерку был вызван Зюня Гельман, начальник электроцеха, и я был определен учеником электрика. Из всех близких мне людей в колонии, ставших мне друзьями, товарищами, доброжелательными наставниками, и не только евреев, а и русских и украинцев, самым любимым мной стал Зиновий Гельман. Одессит, исключительно умный, остроумный, с добрыми, излучающими блеск и тепло глазами! В нем была своеобразная притягательность, какой-то непонятный шарм. Недаром в него была безумно влюблена молодая, замужняя начальница медсанчасти. Мне очень жаль, что их любовь закончилась трагично, и женщина была вынуждена уйти с работы.

Зиновий не был политическим, а был осужден за теневое предпринимательство. Не надо забывать, что он был одесситом, исключительно умным, предприимчивым и профессиональным. Ко мне он относился с юмором, даже с иронией, ибо явно не одобрял мою неприспособленность к физическому труду. Что его мирило со мной, это моя сообразительность, честность и умение играть в волейбол! А сам он играл вдохновенно и прекрасно. Таким вот образом, в окружении большого числа прекрасных, доброжелательных людей, я провел свой срок заключения в промколонии №1.

Шел 1948 год, близилось мое освобождение. Однако молодая начальница спецчасти сообщила Жану Фельдману, что пришло указание: направить меня, вместо освобождения, в ссылку на спецпоселение в Красноярский край. Отец поднял на ноги всех, кого мог, и постановлением областной прокуратуры, учитывая мой возраст и примерное поведение, я был все-таки освобожден!

Конечно, мне дали 24 часа на то, чтобы я убрался из режимной Перми, с запретом проживания во всех областных, краевых и прочих центрах. Надо было устраивать свою жизнь, несмотря на предстоящие мне преграды, приклеенный мне штамп инакомыслящего и пятый паспортный параграф иноверца. Мне было 19 лет, образование девять классов средней школы, ну и, конечно, трехгодичный лагерный университет.

_ _ _ _ _ _ _ _ _ _

Россия оказалась той несчастной страной, которую рок выбрал для глобального эксперимента, народы которой оказались наиболее восприимчивы к нему. К сожалению, перед революцией Россия оказалась разделенной на две основные и несовместимые культуры: дворянскую – элитарную и крестьянскую – рабскую, глубоко невежественную. Первая культура зиждилась на индивидуальности, вторая - на патриахально-общественном коллективизме, на безликости и бесправии индивидиума. Первую мы, слава богу, изничтожили, а вторая заполонила все общество и грозит изничтожить нас!

Есть ли у нас хотя бы теоретическая возможность избежать гибели, распада, развала, новой революции и повторения пройденного?

Я не знаю. Я сомневаюсь. Но страстно хочу этого!

Я родился 8 марта 1929 года в Польше (Западная Украина), в небольшом городке Ровно, в еврейской семье мелкого служащего на частном пивоваренном заводе, коммивояжера. Несмотря на то, что мать, учительница младших классов, в это время уже не работала, семья жила на среднем уровне, и вопрос о том, как пропитаться и одеться, не стоял, так как вообще тогда не составляло проблемы. В 1937 г. я был переведен в частную еврейскую гимназию, где практически учились все еврейские дети города независимо от достатка их родителей. В те годы, как и все мои сверстники, я верил в бога и вместе с родителями ходил по праздникам и субботам в синагогу.

Детские годы протекали, кроме учебы, в играх в разбойников и детективов, в индейцев и белых завоевателей прерий, очень много - в спортивных играх (футбол, волейбол, «два огня», серсо, зимой - коньки и санки).

Величайшим событием для меня был переезд на дачу. Все отправлялись поездом, а я ехал на большой телеге вместе с домашним скарбом, управляемой моим любимым возчиком с пивзавода паном Терешко. Еще с малых лет я обожал лошадей, и когда меня спрашивали, кем я хочу быть, я не задумываясь отвечал: «Терешкой»! Запомнился мне также эпизод - праздник, завершающий для нас, детей, дачный период. С переодеванием, типа маскарада, с пустыми тыквами и свечками, вставленными внутрь, освещавшими вырезанные в тыкве отверстия: глаза, нос, рот, с которыми мы носились до глубокой ночи, ибо нам в этот день все было дозволено.

Что мне дало польское, скорей: не советское, воспитание? Обостренное чувство собственного достоинства (польской «хоноровости»), при не менее сильном уважении к достоинству каждого человека. Острое неприятие несправедливости на национальной и любой иной почве и понимание индивидуальности каждого человека, его права на собственное мнение и собственные поступки.

В 1939 году, после нападения гитлеровцев на Польшу, произошел, как известно, очередной раздел Польши, и Западная Украина была занята Красной армией. Впоследствии, после референдума, Западная Украина была присоединена к Советскому Союзу. В 1940 году мы все были понижены на один класс русской национализированной школы. Занятия велись на новом для нас русском языке, изучался украинский, а от древнееврейского не осталось и помина.

Некоторые наши богатые сверстники исчезли. Они были насильно высланы вместе с родителями в глубь России, а мы были увлечены коммунистическими идеями всеобщего равенства и коллективизма, стали пионерами и большую часть свободного времени проводили в сборах, походах и других мероприятиях, в подготовке «всемирных завоеваний коммунизма».

1941 год, с нападением Гитлера на Советский Союз, стал последним годом моего безмятежного детства. Нашей семье повезло в том, что отец выдвинулся в «руководящие кадры»: сначала – замдиректора национализированного пивзавода, затем работал в спецстрое НКВД, где строились оборонительные сооружения, к сожалению, впоследствии так и не пригодившиеся.

Никогда больше я не чувствовал такого единства с народом и его вождями

Мы получили разрешение на выезд – через старую границу между Польшей и Украиной, которая до сих пор была закрыта, и были эвакуированы всей нашей небольшой семьей сначала в Киев, затем товарным эшелоном на Волгу – в Духовницк, Саратовской области и, наконец, через месяц – в Пермь, где еще с дореволюционных времен проживала сестра матери Любовь Мойсеевна Трушинская. Там, в Ровно, остались бабушка, тетки и дяди, двоюродные братья и множество близких друзей, соучеников, сверстников нашего довольно счастливого детства.

Осталось и несколько девочек, моих первых симпатий или тех, кому был симпатичен я. Увы, все они погибли от рук палачей, дремучих невежд и нелюдей, возомнивших, что принадлежность к разным национальностям или религиозным верованиям может служить оправданием превосходства и преследования одних другими. И это были не только немцы. И не только тогда!

Быстро состоялось знакомство с ребятами нашего двора. Командовал во дворе Адьян. Здоровый малый, будущий профессиональный вор. Следует признать, что детский состав двора не отличался особо своим воспитанием, и это было характерно, пожалуй, для всей Перми. И для всей страны победившего пролетариата. Внешне – напыщенная риторика с самовосхвалением и другими ритуалами, изнутри – обывательская мораль на фоне люмпенского кругозора.

Шла суровая война, было голодно и холодно. И кроме учебы мы занимались в пионерской дружине сбором металлолома, организованной разгрузкой барж с малогабаритным грузом (нашим счастьем было разгружать астраханскую сушеную воблу или жмых), коллективными походами всей школой в баню с проверкой на вшивость. Конечно, бывали и светлые мгновения в нашей трудной военной жизни, например, культпоходы в кино, вечеринки на Новый год или в годовщину Октябрьской революции.

Это было трудное, но счастливое время, когда все мы жили одним дыханием, одной страстью, когда пропагандистский, властный лозунг «Все для фронта, все для победы» сам собой вырывался из груди каждого. Никогда больше я не чувствовал такого единства с народом и его вождями. И это было следствием великой ненависти к фашистам.

1942 год был самым трудным в нашей жизни, и материально, и морально. Мы привыкли быть полуголодными и полуодетыми. Половину лютой зимы я проходил в простых ботинках и школьной кепке-финке, пока папе не удалось купить мне валенки и теплую ушанку. Но привыкнуть к нашим поражениям на фронте, отступлению, было невозможно.

Это совсем противоречило традиционной риторике и самовосхвалению, принятым в обществе. Конечно, предшествовавшее нетрадиционное воспитание побуждало меня критически относиться к словам и лозунгам, но до войны, начиная с 1939 года, я всей душой, как и большинство моих сверстников, впитывал в себя идеи и веру в светлое коммунистическое будущее человечества. Увы! Утопия, даже поддержанная большинством малограмотного и одураченного народа, осталась утопией.

Слухи о кровавом терроре дошли и до меня. Жертвой режима стал мой дядя. Он выжил, но немного свихнулся

В 1942 году Сталин решил ввести раздельное обучение: женские и мужские школы. Это должно было способствовать милитаризации школы, спартанскому воспитанию мальчиков. 17-я школа стала женской, а я попал в школу N 21, в 8-й класс. Атмосфера в мужской школе отличалась хулиганством, вплоть до поножовщины в младших классах, разнородностью уровня, интеллекта и интересов учащихся. Я сдружился с Юрой Федотовым, Славой Павловым и Вадимом Юмшановым.

К ноябрьским праздникам 1943 года Красная армия преподнесла советскому народу величайший подарок: был освобожден Киев. Помню наш восторг, когда на уроке истории в класс ввалился Муля Мельцер и объявил об этом. Конечно, мы сорвали дальнейшие уроки. К этому времени мы с восторгом и удовлетворением поняли, что наша победа уже неотвратима, что мы будем жить, что нас ждет обещанное счастливое будущее. И никто не задумывался, какой ценой все это нам дается и насколько осуществимы наши детские мечты.

И вот она наступила! В тот день 9 мая 1945 года радио с самого утра играло победные марши. Прибежал Юра Федотов, и мы вместе помчались к Юмшанову и Павлову, затем в школу, где нам объявили, что уроков не будет. Переполненные восторгом, мы носились по городу от одного оркестра к другому, от одной экспромтом созданной танцевальной площадки к другой. Это была всенародная радость, всенародное торжество, всенародная победа!

Отзвучали литавры и барабаны, прошел парад победы на Красной площади, Америка сбросила атомную бомбу на Хиросиму, а мы, выполняя договоренность с союзниками, напали и разгромили Японию в благодарность за ее стойкий нейтралитет в трудные для нас годы. Сталин похвалил и нас, винтиков, то есть советский народ, за соучастие в одержанной победе, а я все чаще задумывался о том, почему мы так плохо живем, несмотря на победу, почему говорим одно, а делаем другое, почему так беззастенчиво хвалим сами себя, а сказать правду боимся.

Осенью мы собрались все в 10-м классе школы №11, в ту пору последнем классе полной средней школы. Но не судьба была мне его закончить. Я уже говорил о своем критическом отношении ко всем прелестям большевистской идеологии, лицемерию и обману, пронизавшему все области жизни советского народа. Слухи о кровавом терроре дошли и до меня. Наглядным примером жертвы режима послужил мой дядя, который в 1937 году попал под жернова Ежова. Он выжил, хотя после всего пережитого он немного свихнулся.

Базируясь на этом, переполненный чувством неудовлетворенной справедливости, детскими мечтами и революционным духом, я и создал «Новую коммунистическую партию справедливости» в составе: Зекцер Изя – председатель, Павлов Слава, Юмшанов Вадя, Белов Боря и Плешков Дима, присоединенный впоследствии. Мы признавали и сохранили программу ВКП(б), а устав собирались переработать. Наша цель была - восстановить справедливость, устранить коррупцию, построить действительно социалистическое общество. Наш метод был – путем пропаганды и агитации вовлечь в свои ряды большинство населения и сбросить, отстранить от власти партийно-чиновничью элиту.

Но, о диктаторе – ни слова. Настолько был силен страх перед ним и его репрессивной системой, что определиться в отношении к ним мы интуитивно не решились. Мы были дилетантами, мы не имели понятия об азах макроэкономики, об основах управления государством. Мы были просто большими детьми и затеяли большую, вдохновенную, но опасную в этом государстве игру. Во всяком случае – я! Ибо, как оказалось, из пяти членов нашей партии двое изначально оказались сексотами, секретными сотрудниками КГБ. Ничего противоестественного в этом не было: таков примерно был расклад нашего «передового советского общества».

Я узнал, что я государственный преступник

Нам дали просуществовать два месяца. Ранним утром 6 декабря я вышел из дому и направился в школу. Было совсем темно. Как только я завернул на Комсомольский проспект, между улицами Коммунистической и Ленина, меня догнали двое здоровенных мужиков в штатском, а рядом остановилась эмка. Меня схватили и потащили в нее. С большого испугу, еще не поняв, в чем дело, я вырвался и побежал. Естественно, меня догнали и с помощью третьего затолкали в машину. Один из группы захвата собрал мои рассыпавшиеся учебники и тетрадки (шик моды: мы ходили в школу без портфелей), что меня несколько успокоило, хотя всю недолгую дорогу я канючил: «Дяденьки, куда вы меня везете?». Когда машина остановилась, старший, сидевший рядом с шофером, вылез, встал в позу и изрек: «Есть такое учреждение – КГБ!»

Меня отвели наверх, почти сразу завели в кабинет начальника следственного отдела полковника Хецелиуса. Мы познакомились. Это был красивый мужчина, лет 35-ти. Я узнал, что я государственный преступник, что следствие будет вести он лично и что я буду помещен во внутреннюю тюрьму Пермского КГБ, куда меня вскорости и отвели. Кроме того, я еще узнал, что сын Хецелиуса учится тоже в 11-й школе, и должен был дать объяснение, почему оказал сопротивление при задержании.

Наступили мои тюремные дни. Меня отвели в камеру. Помню неширокий коридор, по обе стороны примерно десять металлических дверей с кормушками и глазками, в конце коридора была уборная вокзального типа со всеми общественными принадлежностями и двери, ведущие в два прогулочных дворика. В камере стояли две койки и между ними столик у окна, закрытого «намордником». У входа, слева, - обязательная параша, и оставалось немного свободного места, достаточного для прогулок: два шага туда, два обратно.

В этой клетке уже содержалось два человека. Один из них представился инженером из Краснокамска, другой, простой малограмотный человек – шахтером из Кизела. Фамилии не назывались. Днем мы сидели на койках, как в купе, на ночь сдвигали койки и спали с комфортом, я, как самый молодой и не пользующийся ночью парашей – посередине. Днем спать запрещалось, ночью яркий свет электролампочки в металлической решетке упорно бился в глаза. Однако я быстро привык к этому.

Я продолжал считать себя правым. И глупым!

На допросы арестованные вызывались, как правило, днем. На допросах физические воздействия ко мне не применялись, и сокамерники также не жаловались. Только однажды гражданин Хецелиус не выдержал моего упорства и подскочил ко мне с кулаками, но сдержался. На допросах мы вели с ним в основном идеологический спор.

Я не скрывал свои антисоветские взгляды, но утверждал, что я прав. Полковник аккуратно записывал мои ответы, вставляя такие слова, как «злостно», «с целью очернить советскую власть» и т.п. Я же, подписывая каждую страницу, заставлял их вычеркивать. Но всю ответственность за нашу партию я брал на себя.

Так и трудились мы дружно, пока не поссорились при попытке выдавить из меня признание о руководстве мной со стороны взрослых. Когда я гордо заявил, что до всего додумался сам, изучая нашу действительность, Хецелиус уверил меня, что я еще молокосос и что он с удовольствием бы снял с меня штаны и всыпал бы по первое число. На что я вскочил возмущенный и изрек: «попробуйте!». Хецелиус подскочил ко мне с кулаками, но ... – я уже рассказывал. После этого попытки навязать мне взрослого руководителя прекратились. Я долго удивлялся, почему так, почему всесильные органы даже не попытались привлечь к делу моего отца, почему легко согласились иметь дело только со мной – одиночкой, не привлекая к ответу больше никого, хотя приписали мне две статьи 58-10 – «антисоветская агитация» – и 58-11 – «антисоветская организация».

Потом я понял: обком товарищ Гусаров не был заинтересован в раздутии дела и процесса у себя под боком, в среде советских школьников и комсомольцев. И я благодарил бога за отца, за семью, да и за своих друзей-соучастников. Лишь через много лет, знакомясь со своим следственным делом, я узнал о той роли, которую сыграли двое из них.

Я просидел во внутренней тюрьме КГБ до июля 1946 года с перерывом на один месяц, ушедший на психиатрическую экспертизу. Довольно скоро, еще в декабре 45-го, мне были разрешены передачи и свидание с отцом в кабинете у Хецелиуса. Отец заплакал, а я только теперь осознал всю глубину трагедии, произошедшей в моей жизни. Но было уже поздно, да и я продолжал считать себя правым. И до сих пор считаю. И глупым!

Мои сокамерники постепенно менялись, бывали мы вдвоем, а однажды около двух недель я сидел в камере один. Это совпало с майскими праздниками, я слышал звуки оркестров и песни демонстрантов, и жуткая тоска овладела мной. Я выл.

Что произошло со мной в психушке? Я подружился с одним взрослым интеллигентом, который мне признался, что косит под сумасшедшего. Он играл в шахматы не хуже меня и играл со мной на интерес, например на яйцо, конфету или что-либо иное из съестного, поступавшего нам в передачах, периодически доставляемых нам моими несчастными родителями и его не более счастливой женой. Что с ним стало, удалось ли обмануть сторожевых психиатров, не знаю, ибо я ушел оттуда первым. Мне – не удалось, да я и не старался.

Я стал уважаемым человеком, мог претендовать на дополнительную пайку или миску супа, мог
самостоятельно распоряжаться получаемыми передачами

Настал день, когда собралась компетентная комиссия под руководством профессора Залкинда, чтобы прокомиссовать меня. Из всей процедуры мне запомнился только последний вопрос: «Сейчас ваша семья имеет возможность уехать в Польшу. Хочешь ли ты туда вернуться?» И мой ответ: «Нет, ведь там тоже нет социализма!» На что последовала реплика профессора: «Так ты до сих пор упорствуешь, что в СССР нет социализма? Иди!»

И вскоре меня водворили обратно в тюрьму. Оглядываясь теперь на ушедшие события, я благодарю Бога и профессора Залкинда за то, что избежал насильственного помещения и интенсивного лечения в психиатрическом лечебном заведении. Примерно до конца июня я прокантовался в «родной» тюрьме, занимался только чтением, шахматами и едой. Затем был вызван к начальнику тюрьмы, и он зачитал мне под расписку приговор особого совещания при министре ВД: 3 года ИТЛ общего режима. И поздравил с таким мягким решением. И то правда: когда я недавно знакомился со своим делом, то узнал, что товариц Хецелиус, направляя дело в ОСО, просил для меня 5 лет.

И вот я доставлен в пересыльную тюрьму. Большая камера забита народом, сплошные деревянные нары блестят полуголыми потными телами. Меня сразу взял под свое крыло пахан, и я расположился на отдельных нарах у окна.

Везло мне в этом отношении, несмотря на национальность, имя и фамилию. Видимо, располагал ко мне мой маленький рост и знаменитая статья 58. Около недели я жил припеваючи до тех пор, пока не вызвал меня к себе чин, видимо - опер. Предложил докладывать, о чем говорят в камере, какие преступления готовят? Я отказался. И от опера был препровожден уже в другую камеру – в малолетку. Сразу с меня сняли сапожки, которые папа принес еще в следственную тюрьму. Маленько побили. Спасли меня романы Скотта и Купера, которые я стал им читать по памяти.

Я стал уважаемым человеком, мог претендовать на дополнительную пайку или миску супа, мог самостоятельно распоряжаться получаемыми передачами, естественно, вместе с двумя ворами, державшими камеру. Моя пересыльная эпопея завершилась благодаря стараниям отца: я был выбран в числе других специалистов заместителем начальника ОЛП 1 (промколонии), которая располагалась чуть ли не в центре Перми, где теперь находится кукольный театр.

Начальником ОЛП был лейтенант В.В. Фудельман, и это помогло отцу упросить его взять ребенка к себе. Отобранный контингент необходимых для производства специалистов (человек 50, в том числе около 10 малолеток) был построен и предупрежден о последствиях побега: «шаг вправо, шаг влево – считается побег!» Нас вывели из ворот тюрьмы. Конвоиры с собаками повели нас по улицам Перми до будущего кукольного театра на Карла Маркса.

Мне было 19 лет, образование девять классов средней школы, ну и, конечно, трехгодичный лагерный университет

Во вторую ночь я был занаряжен на работу слесарем в замочный цех. Мастером ночной смены был зек, еврей из Белоруссии. Он выдал мне напильник, показал, как надо опиливать литейные заготовки под замочные языки, и пожелал успешно выполнить норму. К сожалению, я по своей природе генетически не был приспособлен для бездумного физического труда и до сих пор надлежащим образом не владею ни слесарным, ни плотницким, ни столярным ремеслом. К утру мастер доделывал и переделывал за меня работу, а я спал под верстаком.

После обеда я был вызван в каптерку. Так я познакомился с Жаном Фельдманом, ставшим для меня другом, товарищем и защитником. Это был молодой, красивый, исключительно эрудированный румынский еврей-интеллигент, конечно, с 58-й статьей и 10-летним сроком. Устроился он, в лагерном понимании, исключительно удачно, жил себе во второй комнате каптерки в ус не дуя, еду ему приносили на дом с барского стола, вольнонаемные дамы сами бегали к нему в каптерку на прием. Он был единоличным распорядителем всего каптерского добра, начиная от постельного белья, до шуб и полушубков, а после войны это очень ценилось.

Потом в коптерку был вызван Зюня Гельман, начальник электроцеха, и я был определен учеником электрика. Из всех близких мне людей в колонии, ставших мне друзьями, товарищами, доброжелательными наставниками, и не только евреев, а и русских и украинцев, самым любимым мной стал Зиновий Гельман. Одессит, исключительно умный, остроумный, с добрыми, излучающими блеск и тепло глазами! В нем была своеобразная притягательность, какой-то непонятный шарм. Недаром в него была безумно влюблена молодая, замужняя начальница медсанчасти. Мне очень жаль, что их любовь закончилась трагично, и женщина была вынуждена уйти с работы.

Зиновий не был политическим, а был осужден за теневое предпринимательство. Не надо забывать, что он был одесситом, исключительно умным, предприимчивым и профессиональным. Ко мне он относился с юмором, даже с иронией, ибо явно не одобрял мою неприспособленность к физическому труду. Что его мирило со мной, это моя сообразительность, честность и умение играть в волейбол! А сам он играл вдохновенно и прекрасно. Таким вот образом, в окружении большого числа прекрасных, доброжелательных людей, я провел свой срок заключения в промколонии №1.

Шел 1948 год, близилось мое освобождение. Однако молодая начальница спецчасти сообщила Жану Фельдману, что пришло указание: направить меня, вместо освобождения, в ссылку на спецпоселение в Красноярский край. Отец поднял на ноги всех, кого мог, и постановлением областной прокуратуры, учитывая мой возраст и примерное поведение, я был все-таки освобожден!

Конечно, мне дали 24 часа на то, чтобы я убрался из режимной Перми, с запретом проживания во всех областных, краевых и прочих центрах. Надо было устраивать свою жизнь, несмотря на предстоящие мне преграды, приклеенный мне штамп инакомыслящего и пятый паспортный параграф иноверца. Мне было 19 лет, образование девять классов средней школы, ну и, конечно, трехгодичный лагерный университет.

_ _ _ _ _ _ _ _ _ _

Россия оказалась той несчастной страной, которую рок выбрал для глобального эксперимента, народы которой оказались наиболее восприимчивы к нему. К сожалению, перед революцией Россия оказалась разделенной на две основные и несовместимые культуры: дворянскую – элитарную и крестьянскую – рабскую, глубоко невежественную. Первая культура зиждилась на индивидуальности, вторая - на патриахально-общественном коллективизме, на безликости и бесправии индивидиума. Первую мы, слава богу, изничтожили, а вторая заполонила все общество и грозит изничтожить нас!

Есть ли у нас хотя бы теоретическая возможность избежать гибели, распада, развала, новой революции и повторения пройденного?

Я не знаю. Я сомневаюсь. Но страстно хочу этого!